Особенности религиозного мировоззрения Л. Н. Толстого

Особенности религиозного мировоззрения Л. Н. Толстого

"Все то страшное зло, которое он видел и узнал за это время.., торжествовало, царствовало, и не виделось никакой возможности не только победить его, но даже понять, как победить его" (Лев Толстой. Воскресение)

Лев Толстой и религия... Обширнейшая тема. Необъятная. Вроде как исследованная в различных плоскостях, но всегда живая и вызывающая неподдельный интерес. А иначе и быть не может, если человек представляет веру не механическим отправлением ритуалов, а велением души и следствием разумного восприятия жизни. Будучи выдающейся личностью, Л. Толстой не воспринимал формализм, которому чиновники от религии подчиняли желание верующего исполнять Божьи заповеди. Он не мог и не хотел мириться с переподчинением духовно-нравственной составляющей веры её ритуальной оболочке. Именно эти настроения мыслителя, в прекрасной форме выражавшего свои мысли, вызывали гневную реакцию светских и церковных властей. И именно они, как бы некоторые критики ни утверждали обратное, подняли христианскую религиозную мысль на значительную высоту.

О ЖИЗНИ, РЕЛИГИИ И ВЕРЕ

Всякий человек, пишет Л. Толстой, живет для своего блага и не ощущает "себя живущим", если этого желания себе блага нет. Однако постепенно он видит, что мирская жизнь, "составленная из связанных между собой личностей, желающих истребить и съесть одна другую", не только не может быть для него благом, но будет, наверное, "великим злом". Он приходит к пониманию того, что на земле человек "не может иметь ни блага, ни жизни". Но если "жить надо", осуществление этого невозможно "без руководства в выборе своих поступков" и без ответа на вопрос о смысле жизни.

Человек не может не видеть в истории, продолжает он, что движение общей жизни находится не в усилении борьбы существ между собою, а в уменьшении несогласия в социуме, когда мир из вражды и несогласия, через подчинение разуму, приходит все более к согласию и единству. Поэтому единственным благом оказывается такое, при котором исчезла бы борьба с другими существами, а само благо не прекращалось. Ключом к этому становится любовь, влекущая личность к "жертве своего плотского существования для блага других". Любить — "значит желать делать доброе", и "только такая любовь дает полное удовлетворение разумной природе человека". Ввергнув же "свою жизнь в подчинение закону разума и в проявление любви", личность ощущает внутри себя и вокруг не только "лучи света того нового центра жизни, к которому он идет", но и действие этого света, проходящего через него, на окружающих (1).

В этом контексте Л. Толстой поднимает под религией "такое согласное с разумом и знаниями человека установленное им отношение к окружающей его бесконечной жизни, которое связывает его жизнь с это бесконечностью и руководит его поступками" (2). Поэтому религия — это двигатель "жизни человеческих обществ", и без неё разумное существование невозможно. Вера же — это особое душевное состояние, позволяющее человеку осознавать свое положение и обязывающее его к "известным поступкам" (3).

Но если религиозное учение утверждает положения бессмысленные, ничего не разъясняющие, а только еще больше запутывающие понимание жизни, пишет мыслитель, то это есть не вера, а ее извращение, утерявшее главные свойства истинной веры. Л. Толстой пишет об этом в противовес тому, что многие подразумевают под верой "исполнение обрядов, содействующее получению ими желаемого, как их учит этому церковное христианство" (3).

В его понимании вера — это ответ на то, как жить на свете "не перед людьми, а перед Тем, Кто послал меня в мир". Поэтому верить нужно не "в чудеса, в таинства, в обряды", а в "один закон", годный "для всех людей мира" (4). В основе истинной веры — руководство не "внешними правилами, а внутренним сознанием возможности достижения божеского совершенства" (5). Поэтому она подобна "ключу воды живой" (6) и не нуждается в храмах, украшениях, пении, многолюдных собраниях, а наоборот, "входит в сердце всегда только в тишине и уединении" (4).

"Учение Христа в том, что между Богом и людьми не может быть посредников и что нужны для жизни не дары Богу, а наши добрые дела. В этом весь закон Бога". Поэтому главное дело жизни — становление "лучше и лучше" (4). Любой "может погубить свою душу или спасти ее". Спасение предполагает трудолюбие, терпение и милосердие (2), и достижение этих добродетелей обеспечивается подавлением собственных страстей (3). Поэтому истинная церковь — "соединение людей истинно и потому одинаково верующих" — всегда внутренняя, т. е. "царство Божие — внутри вас" (4). Говоря другими словами, "царство Бога на земле" подразумевает высшее на земле благо — "мир всех людей между собою" (6).

Говоря устами князя Дмитрия Нехлюдова, писатель утверждает, что "люди достигнут наивысшего доступного им блага" лишь благодаря исполнению Божьих заповедей. Соблюдение постулатов — "единственный разумный смысл человеческой жизни", а "всякое отступление от этого есть ошибка, тотчас же влекущая за собою наказание" (7). Раз мы созданы по воле Божьей, рассуждает мыслитель, то должны следовать Его постулатам, что позволит нам быть счастливыми. А для достижения всеобщего счастья есть только одно средство: "надо, чтобы каждый поступал с другими так, как он желал бы, чтобы поступали с ним" (8).

Следующие Божьим постулатам "будут счастливее" тех, кто не исполняет их, ибо Христос "учит жизни такой, при которой, кроме спасения от погибели личной жизни, еще и здесь, в этом мире, меньше страданий и больше радостей, чем при жизни личной" (6). Люди приходят к истине разными путями, а вот насколько они близки к ней — "судить не нам". Вместе с тем заблуждение многих очевидно, и разобраться в этом человеку дано лишь тогда, когда он критично взглянет на то, что он считает правильным, и перестанет слепо "работать на основании того самого ложного понимания жизни, которое ему нужно изменить" (9).

Эти мысли Лев Толстой пропагандирует и доводит до людей в яркой художественной форме. Считающийся прототипом писателя один из героев романа "Анна Каренина" — Константин Левин — задается вопросом, кем бы он был и как прожил свою жизнь без веры, не зная, "что надо жить для Бога, а не для своих нужд". И сам же отвечает: "Я бы грабил, лгал, убивал. Ничего из того, что составляет главные радости моей жизни, не существовало бы для меня". Поэтому он называет очевидным и несомненным "проявление Божества" через явленные откровением миру "законы добра", в признании которых герой "соединен с другими людьми в одно общество верующих", именуемое "церковью". С момента осознания этого, Левин оценивает каждую минуту своей жизни не только не бессмысленной, но имеющей "несомненный смысл добра, который я властен вложить в нее" (10).

ПОЧЕМУ НЕ ХРИСТИАНСТВО?

Л. Толстой признает, что с приходом к вере его желания стали иными, а доброе и злое переменились местами. Он сравнивает себя с человеком, "тщетно отыскивающим по ложному рисунку значение кучи мелких перемешанных кусков мрамора", но вдруг "по одному наибольшему куску" догадавшимся, "что это совсем другая статуя". Возникающая же на ее месте новая, "вместо прежней бессвязности кусков", становится единым целым.

Вслед за этой констатацией писатель раскрывает свое прежнее восприятие Церкви как организации, кроме "смысла любви, смирения и самоотвержения" несущей и "смысл догматический и внешний". Сначала он пытается примириться с этой стороной религии, которая кажется ему чуждой, но не бесполезной. Однако со временем он отдаляется от Церкви по причине "странности" ее догматов и признания ею "гонений, казней и войн". Главное же, что подрывает его доверие к этому институту, — это равнодушие Церкви к тому, что мыслитель воспринимает как сущность учения Христа, и её пристрастие к тому, что кажется ему несущественным (6).

По его словам, "допущение убийства каких-бы то ни было людей разрушало главную основу христианского учения", посему совместить его с лишением жизни нельзя было иначе, как толкованиями, изменявшими "самую сущность" христианства. Но когда это осуществилось, "христианство, извратившись, перестало быть религией". Церковная вера стала делом "обычая", "выгоды" или поэтического настроения, а для религии, должной соединять людей и руководить их поступками, не осталось места (11). Иными словами, учение Христа о смирении и любви формально возвеличивалось священнослужителями, но при этом одобрялось многое несовместимое с ним.

Христианское настроение, составлявшее "смысл моей жизни", продолжает писатель, напрямую уничтожалось и по другой причине. Мне были не нужны церковные правила о соблюдении таинств, постов, молитв, но иных, основанных на христианских истинах, не предоставлялось. В данном контексте Л. Толстой называет удивительным тот факт, что места в Евангелии, ставшие основой для ряда принятых Церковью догматов, были самыми неясными, тогда как наиболее доступными были те, "из которых вытекало исполнение учения". В противовес этому в церковном учении догматы и производные от них "обязанности христианина" фиксировались "отчетливым образом", а о следовании идеям Иисуса говорилось в "туманных, мистических выражениях".

В контексте сказанного Л. Толстой касается и иудаизма, подчёркивая запутанность еврейского народа "бесчисленными внешними правилами, наложенными на него левитами под видом Божеских законов". Не только отношение человека к Богу, констатирует он, но праздники, гражданские и семейные отношения и даже подробности личной жизни признаны повелением и законом Бога. Однако Иисус, аналогично всем пророкам, берет из воспринимаемого людьми "законом Бога" и, откидывая наслоения, "свое откровение вечного закона" связывает с этими основами. Несмотря на звучащие в его адрес упреки в нарушении преподносимого "законом Бога", его учение "переходит в другую среду и в века", но и здесь оно оказывается не застрахованным от новых толкований. В результате этого в очередной раз происходит "подстановка человеческих низменных измышлений на место Божеского откровения", и вновь "буква покрывает дух" (6).

В своём "Предисловии к Евангелию" мыслитель прямо заявляет, что "под именем христианского учения" проповедовалась не идеология Иисуса, а учение церкви (12), которое, став запутанным, неясным и лицемерным, запрещало чтение Евангелия; признавало "поклонение иконам, мощам, непогрешимость Папы", а также "обязательность покорности светской власти" (вместо признания таковой со стороны "одного Бога") (11).

"По церковным толкованиям", учение Иисуса Христа представало не законом об улучшении жизни "для себя и для других", а правилом — "во что надо верить светским людям, чтобы, живя дурно, все-таки спастись на том свете". В понимании Л. Толстого всё это противоречило простому и ясному Евангелию, и поэтому до своего полного освобождения "от церковного учения", он "не понимал учения Христа о жизни во всём его значении" (6).

ДУХОВНОЙ ЖАЖДОЮ ТОМИМ

Л. Толстой откровенничает, что на протяжении многих лет, размышляя над тем, почему человечество, имея возможность жить счастливо, "губит поколения за поколениями", он "отодвигал коренную причину этого безумия". Поначалу он связывал происходящее с неправильным экономическим устройством и государственным насилием, но со временем пришел к убеждению: "основная причина всего — это ложное религиозное учение" (8). Посредством "ложного воспитания и подкупа, насилия и гипноза", властвующие получают возможность "распространять ложное учение", скрывающее от людей "истинное учение, которое одно даёт несомненное и неотъемлемое благо всем людям" (13).

Мы так привыкли к окружающей нас религиозной лжи, пишет Л. Толстой, что не замечаем всего того ужаса, глупости и жестокости, которыми переполнено учение церкви. Но "дети замечают, и души их неисправимо уродуются этим учением". Ведь когда чистый, невинный, необманутый и еще не обманывающий ребенок спрашивает о принципах, "которыми должен человек руководиться в этой жизни", мы отвечаем ему "грубой, несвязной, часто просто глупой и, главное, жестокой еврейской легендой". Ему внушают как святую истину, что некогда "какое-то странное, дикое существо", именуемое Богом, сотворило мир и человека, после согрешения которого "злой бог наказал его и всех нас за это", а потом "выкупил у самого себя смертью своего сына". Поэтому "главное дело" человечества состоит в умилостивлении "этого бога" и избавлении от "страданий, на которые он обрек нас".

Считая происходящее полезным для ребенка, с удовольствием слушая повторение им всех этих ужасных рассказов, констатирует писатель, мы не осознаем страшного духовного переворота, происходящего в этот момент в душе ребенка. Главной жизненной целью для него становится "избавление себя от заслуженных кем-то вечных наказаний, мучений, которые этот бог наложил на всех людей". Таким образом, вместо заложенного от природы осознания своей ответственности в области нравственной ребенку внушается необходимость слепой веры в "безнравственные рассказы" и глотания окрошки из вина и хлеба. А значит, "преподавание так называемого закона божия детям" становится наиболее ужасным преступлением по отношению к ним. Но власть предержащим нужен этот обман, ибо "с ним неразрывно связана их власть" (8).

В романе «Воскресение» духовные переживания писателя нашли отражение в описании богослужения в тюремной церкви: "священник, одевшись в особенную, странную и очень неудобную парчовую одежду, вырезывал и раскладывал кусочки хлеба на блюдце и потом клал их в чашу с вином, произнося при этом различные имена и молитвы". Параллельно дьячок сначала читал, а потом пел "разные славянские, сами по себе мало понятные, а еще менее от быстрого чтения и пения" молитвы. Суть их сводилась преимущественно к пожеланию благоденствия государю и его семейству. Библейские стихи произносились "таким странным, напряженным голосом, что ничего нельзя было понять". Зато очень внятно были прочтены места из Евангелия о том, "как Христос, воскресши, прежде чем улететь на небо и сесть по правую руку своего Отца", изгнал из Марии Магдалины семь бесов, а затем объявил: "кто же поверит и будет креститься, будет спасен".

Смысл таинства состоял в том, что "вырезанные священником кусочки и положенные в вино, при известных манипуляциях и молитвах, превращаются в тело и кровь Бога". Главным действием было равномерное и плавное взмахивание священником салфеткой "над блюдцем и золотой чашей". Считалось, "что в это самое время из хлеба и вина делается тело и кровь, и потому это место богослужения было обставлено особенной торжественностью". Вкусивший это будто "съел кусочек тела бога и выпил глоток его крови", о чём громко пел дьячок.

Вслед за этим священник, "став перед предполагаемым выкованным золоченым изображением (с черным лицом и черными руками) того самого бога, которого он ел, освещенным десятком восковых свечей, начал странным и фальшивым голосом не то петь, не то говорить" славословия и молитвы. В завершение этого длительного процесса он вышел на середину церкви с золоченным крестом, и остальные стали подходить к нему, а он "совал крест и свою руку в рот, а иногда в нос подходившим к нему арестантам", которые старались поцеловать их.

Описывая происходившее в церкви, писатель отмечает, что никому из присутствующих "не приходило в голову, что тот самый Иисус, имя которого со свистом такое бесчисленное число раз повторял священник", самым определенным образом учил, что "молиться надо не в храмах, а в духе и истине; главное же, запретил не только судить людей и держать их в заточении, мучать, позорить, казнить, как это делалось здесь, а запретил всякое насилие над людьми, сказав, что он пришел выпустить пленных на свободу".

Все свершившееся Л. Толстой окрестил "величайшим кощунством", и не только потому, что священники воображают поедание и испитие тела и крови бога, но и потому, что они подвергают людей "жесточайшим мучениям" и скрывают от них "величайшее благо", которое Христос принёс им. Но люди знали, "что надо верить в эту веру". Священник знал об этом, потому что "за исполнение треб этой веры он восемнадцать лет уже получал доходы". Дьячок, совсем позабывший "сущность догматов этой веры", знал лишь то, что за поминание, молебен и даже за теплоту "есть определенная цена, которую настоящие христиане охотно платят". Начальство тюрьмы и надзиратели, никогда не вникавшие в основу христианства и в совершаемое в церкви, "верили, что непременно надо верить в эту веру, потому что высшее начальство и сам царь верят в нее". Большинство арестантов, за исключением немногих, тоже верили, что в золоченых иконах, свечах и крестах заключается "таинственная сила, посредством которой можно приобресть большие удобства в этой и в будущей жизни" (7).

Неудивительно, что за сиими рассуждениями последовало определение высшего государственного органа церковно-административной власти в Российской империи — Святейшего Правительствующего Синода — об отлучении графа Льва Толстого от церкви, правда, без анафемы.

ОТЛУЧЕННЫЙ ОТ ЦЕРКВИ

В сим документе утверждается, что Церковь Христова не раз сталкивалась с хулой и нападениями "от многочисленных еретиков", к числу коих относится и "новый лжеучитель, граф Лев Толстой". Подчёркивая заслуги православной церкви, " вскормившей и воспитавшей" писателя, авторы выражают возмущение тем, что данный от Бога талант он использует "на распространение в народе учений, противных Христу и Церкви", на истребление в умах и сердцах людей "веры православной". Далее говорится о проповедовании им ниспровержения "всех догматов православной Церкви и самой сущности веры христианской": отвержении "личного живаго Бога, во Святой Троице славимого", отрицании "Господа Иисуса Христа - Богочеловека", непризнании и глумлении над церковными таинствами. С учетом сознательного и намеренного отторжения Л. Толстым самого себя "от всякого общения с Церковию православною", последняя "не может считать его своим членом, доколе он не раскается и не восстановит своего общения с нею" (14).

По словам супруги мыслителя Софьи Андреевны, "глупое отлучение это" вызвало "негодование в обществе, недоумение и недовольство среди народа". Л. Толстому "делали овации, приносили корзины с живыми цветами, посылали телеграммы" (15).

В письме Митрополиту Санкт-Петербургскому и Ладожскому Антонию (Вадковскому) она пишет, что "жизнь души человеческой, с религиозной точки зрения, никому, кроме Бога, неведома и, к счастью, не подвластна". Констатируя свою принадлежность Церкви, "от которой никогда не отступлю", С. Толстая подчеркивает, что для нее эта структура "есть понятие отвлеченное, и служителями ее" она признает исключительно понимающих истинное значение церкви. Виновными "в грешных отступлениях" от церкви Софья Андреевна называет не заблудившихся людей, а горделивых наставников, вместо "любви, смирения, и всепрощения" ставших "духовными палачами тех, кого вернее простит Бог" за их "полную отречения от земных благ" жизнь ("хотя и вне церкви"), чем "носящих бриллиантовые митры и звезды, но карающих и отлучающих от церкви пастырей ее" (16).

Говоря об отправке копии письма и на имя тогдашнего обер-прокурора Святейшего Синода Константина Победоносцева, Софья Андреевна вспоминала, как после ознакомления с черновиком Лев Николаевич с улыбкой произнёс: "Об этом вопросе написано столько книг, что и в этот дом не уложить, а ты хочешь их учить своим письмом" (17).

Его реакция на Определение Синода прозвучала позднее. Назвав документ незаконным или умышленно двусмысленным, содержащим "в себе клевету и подстрекательство к бурным чувствам и поступкам", Л. Толстой признал, что действительно "отрекся от церкви, называющей себя православной". Однако причиной этого шага писатель определил не восстание против Господа, а наоборот, желание служить Ему "всеми силами души".

Описав пройденный путь от сомнений до тщательного исследования "теоретически и практически" церковного учения, он заключает, что "учение церкви есть теоретически коварная и вредная ложь, практически же собрание самых грубых суеверий и колдовства, скрывающее совершенно весь смысл христианского учения. И я действительно отрекся от церкви, перестал исполнять ее обряды и написал в завещании своим близким, чтобы они, когда я буду умирать, не допускали ко мне церковных служителей, и мертвое мое тело убрали бы поскорей, без всяких над ним заклинаний и молитв, как убирают всякую противную и ненужную вещь, чтобы она не мешала живым" (18).

В целом отлучение Л. Толстого от церкви внешне выглядит как результат противостояния авторитетного писателя и официальных религиозных структур, и подобная оценка бытует вплоть до сегодняшнего дня. Так, российский поэт и философ Петр Киле отмечает, что Л. Толстой, будучи и желая "остаться добрым христианином", подверг критике, "срывая все маски, как и создавал свои художественные произведения, обветшалую церковность"(19).

В свою очередь литературовед Павел Басинский называет расхождение Толстого и Православной Церкви "глубокой русской драмой". В то время как "все просвещенное дворянство было насквозь неверующим", этот глубоко верующий человек переживает о судьбах церкви, зажатой "в государственные тиски". Однако его категоричные взгляды и прямота, с одной стороны, и необдуманные решения церковников, с другой стороны, делают "конструктивный диалог" невозможным (20).

Тонкость тут в том, что в рамках сформировавшейся к тому времени в России политической системы религиозные структуры не были самостоятельным звеном во властной иерархии. И трудно предположить, что отлучение от церкви личности не всероссийского, а мирового масштаба произошло независимо от светских властей. А это наводит на мысль о том, что у царской власти были свои счёты со своенравным графом.

НЕУРОЖАЙ — ОТ БОГА, ГОЛОД — ОТ ЦАРЯ

Взаимоотношения Л. Толстого с царем Николаем II не сложились, если так можно выразиться, с момента его коронации в 1896 г. Как известно, торжества по этому поводу, проходившие на Ходынском поле на окраине Москвы, привели к ужасной трагедии. По словам самого Николая II, толпа, с самой ночи ожидавшая бесплатной "раздачи обеда и кружки, наперла на постройки, и тут же произошла страшная давка", причём, ужасно прибавить, потоптано около 1300 человек!" (21).

Гуляния, обернувшиеся трагедией, вызвали возмущение русской интеллигенции. Бессмысленную жестокость произошедшего на Ходынке реалистично описал поэт и публицист Федор Сологуб (22). Не остался в стороне и Лев Николаевич. В своем дневнике он оценил происшедшее как "страшное событие" (23), а в письме русскому историку искусств Владимиру Стасову подчеркнул, что "безумие и мерзости" коронации ужасно тревожат его (24).

Дальше — больше! В 1989 году Л. Толстой тяжело переживает известия о неурожае в России и критикует власти из-за бедственного положения в деревнях. Он пишет, что существующие в России законы сводятся "в действительности к отсутствию всяких законов и полному произволу приставленных к управлению крестьянами чиновников" (25).

Наверняка, власти не оставили без внимания эту критику, как и более раннюю публикацию Л. Толстого в связи с голодом в 1891 году, на которую московская цензура наложила запрет. Тогда писатель возмущался: для чего нужно клеветать на народ, определяя причиной его бедности лень с пьянством? Ведь очевидно, что "наше богатство обусловливается его бедностью". Говоря другими словами, "народ голоден оттого, что мы слишком сыты", а значит для насыщения народа достаточно просто "не объедать его" (26).

Вместе с тем писатель не ограничивался словесным радением и резкими выпадами в адрес властей, но и принимал самое активное участие в оказании помощи нуждающимся: объезжал деревни, устраивал бесплатные столовые и пекарни, в которых выпекался хлеб и продавался по низкой цене (27).

С первых лет пребывания у власти Николая II Л. Толстой активно выступал и в поддержку религиозной "оппозиции". В 1897 г. он писал, что "в России не только нет веротерпимости, но существует самое ужасное, грубое преследование за веру, подобного которому нет ни в какой стране не только христианской, но даже магометанской" (28).

Это письмо было написано в защиту молокан, считавшихся "еретиками". Об этом свидетельствует факт его направления самодержцу на следующий день после заметки Л. Толстого в своем дневнике за 9 мая: "Нынче приехали патровские молоканы, я написал начерно письмо царю" (29).

Молокане не признавали икон и креста, не почитали святых, отрицали необходимость священнической иерархии, не совершали крестного знамения, считали греховным употребление спиртного. По религиозным соображениям они отказывались от военной службы, в связи с чем власти отбирали у них детей для направления в православные монастыри. Молокан ссылали на окраины Российской империи, в частности, Азербайджан. Община русских молокан до сих пор благополучно проживает в Исмаиллинском районе Азербайджана (30).

Л. Толстой неоднократно хлопотал перед Николаем II за молокан, особенно за возвращение им отобранных детей. В одном из писем он пишет: "Всякие религиозные гонения, кроме того, что роняют престиж правительства, лишают правителей любви народа, не только не достигают той цели, для которой учреждаются, но производят обратное действие" (31).

Значительную помощь Л. Толстой оказывал и духоборам, под которыми понимались приверженцы русского православия, отвергавшие внешнюю обрядность церкви и исповедовавшиеся только Богу. В первой половине XIX в. их тоже начали высылать в Грузию и Азербайджан, а позднее несколько тысяч духоборов эмигрировали в неосвоенные районы Канады.

С целью оказания материальной помощи эмигрантам Л. Толстой учредил благотворительный фонд из своего авторского гонорара за "Воскресение". В 1899 г. он писал супруге Софье: "Денег оказывается больше, чем я думал. Если ты не послала, то пошли 10 000, а остальные оставь" (32). Ответив, что уже отослала 9 000, она добавила: "Можно опять послать, это очень не дорого и просто делается" (33). Тогда же Л. Толстой предложил духоборам: "Хорошо бы было считать эти деньги, так же как и другие средства, которые вы получаете от добрых людей и от работающих братьев, общим достоянием и не делить по душам, а давать больше тем, у кого больше нужда" (34).

Однако наиболее ощутимым ударом писателя по политике Николая II был его антицерковный настрой, и этот вопрос требует небольшого разъяснения.

СТОЛКНОВЕНИЕ "ДВУХ ЦАРЕЙ"

Известно, что после вступления в брак с византийской царевной Софьей Палеолог в 1472 г. великий князь московский Иван III принял родовой герб византийских императоров — двуглавого орла. Спустя несколько лет в лапах птицы появляются меч с православным крестом. Как писал Федор Достоевский, русский народ именует своего государя "православным царём" и принимает его как "охранителя, единителя, а когда прогремит веление божие, — и освободителя православия и всего христианства, его исповедующего, от мусульманского варварства и западного еретичества" (35).

Данный акцент представляется важным, поскольку Николай II впитал в себя эту мысль с раннего юношества, чему во многом способствовал его преподаватель Константин Победоносцев. Император верил, что абсолютная монархия покоится на православии, самодержавии и народности — трёх столпах, еще в период правления Николая I представленных российским министром Сергеем Уваровым как основное условие "политического существования" империи (36).

По словам русского генерала Александра Мосолова, цесаревич на заре формирования личностных ориентаций приобрел незыблемую веру "в судьбоносность своей власти". Его призвание исходило от Бога, он "ответствовал" только перед Ним и совестью (37).

Возможно, ограничься сарказм автора "Воскресения" критикой русского православия на бытовом уровне, серьезной реакции властей не последовало бы. Однако роман оказался квинтэссенцией обличения не только церкви, но и посредством тонкостей сюжетной линии государственных институтов. Закрыть глаза на это в Петербурге не могли, даже когда речь шла о писателе такого масштаба, так как речь шла о безопасности сложившейся властной системы. Не случайно авторитетный советский и российский кинорежиссер Александр Митта, называя "Воскресение" самым реалистическим и социально затребованным романом Л. Толстого и описывая его как "кровоточащий срез российской жизни от дворцов аристократии до борделей и смрадных тюрем", отмечает, что редко какое произведение так сильно влияло на умы людей (38).

Даже вышеперечисленных фактов предостаточно для понимания того, что у российского государя был зуб на Л. Толстого. И не маленький. Тем более что писатель происходил из дворянского рода, известного с 1351 года и был членом-корреспондентом Императорской Академии наук. Будучи внуком генерала Николая Волконского, граф Толстой состоял в близком родстве с князьями Голициными, Горчаковыми, Трубецкими и принадлежал к аристократической верхушке русского дворянства.

Неудивительно, что русский самодержец рассматривал антицерковную линию Л. Толстого как доказательство антигосударственного характера всей деятельности мыслителя. Да и в светском обществе того периода творчество Л. Толстого воспринималось как вызов имперской системе. По словам известного журналиста и издателя Александра Суворина, в государстве было "два царя": Николай II и Лев Толстой. "Кто из них сильнее? Николай II ничего не может сделать с Толстым, не может поколебать его трон, тогда как Толстой, несомненно, колеблет трон Николая и его династии. Его проклинают, Синод имеет против него свое определение, Толстой отвечает, ответ расходится в рукописях и в заграничных газетах. Попробуй кто тронуть Толстого. Весь мир закричит, и наша администрация поджимает хвост" (39).

К слову, прикомандированный в то время к Московскому охранному отделению (будущий генерал-майор российского корпуса жандармов) Александр Спиридович писал, что он и его сотрудники "слышали не раз" о высочайшем повелении "не трогать ни в коем случае" Льва Толстого, находившегося "под защитой его величества" (40).

Но при всем "не трогать" даже беглый взгляд на взаимоотношения Николая II с великим писателем позволяет со значительной долей вероятности предположить, что граф Толстой был отлучен от церкви непосредственно по инициативе Николая II. Но этот шаг властей не только не успокоил ситуацию, но и способствовал еще большему отчуждению, говоря словами А. Суворина, "двух царей".

ПРОТИВЛЕНИЕ ЗЛУ ПЕРОМ

Через два месяца после отлучения в Обращении к "царю и его помощникам" Л. Толстой назвал невозможным, чтобы в обществе было "хорошо одним, а другим — худо". Поэтому власти "ловят, заключают, казнят, ссылают" людей тысячами, а количество недовольных от этого только увеличивается (41).

В письме же Николаю II писатель констатирует, что треть России находится "в положении усиленной охраны, то есть вне закона". Растёт армия полицейских, тюрьмы и места ссылок переполнены, к политическим преступникам причисляют простых рабочих. Войска "высылаются с боевыми патронами против народа", в результате чего происходят "братоубийственные кровопролития". Говоря о нелепостях "запрещений" (в аспекте цензуры) и жестокости религиозных гонений, Л. Толстой идет ещё дальше. Он называет двойной неправдой уверенность царской власти в свойственности "русскому народу" православия и самодержавия. Это заблуждение, пишет он, призывая Николая II не верить тому, что крики "ура" при встрече царя с толпой народа являются проявлением "преданности вам". Часто люди, "которых Вы принимаете за выразителей народной любви к Вам, суть не что иное, как полицией собранная и подстроенная толпа, долженствующая изображать преданный Вам народ". Но если бы Вы услышали крестьян, сгоняемых с деревень, "на холоду и в слякоти" дожидающихся "царского проезда", Вы бы не услышали признаний в любви. Да и вообще "во всех сословиях никто уже не стесняется" бранить царя "и смеяться над ним". Посему, резюмирует Л. Толстой, самодержавие "есть форма правления отжившая, могущая соответствовать требованиям народа где-нибудь в центральной Африке, отделенной от всего мира, но не требованиям русского народа, который все более и более просвещается общим всему миру просвещением". Поддерживать самодержавие и "связанное с нею православие можно только, как это и делается теперь, посредством всякого насилия", но такими мерами "можно угнетать народ", а не "управлять им" (42).

В 1908 г. Л. Толстой пишет, что осуществляемые властями "бесчеловечные насилия и убийства", кроме прямого зла, причиняемого жертвам и их семьям, наносят "величайшее зло всему народу". Эти преступления, говорит он, в сотни раз превышают содеянное ворами, разбойниками и всеми революционерами вместе взятыми. Причем антинародные акции совершаются под видом поддерживаемого "нераздельными в понятиях народа с справедливостью и даже святостью учреждениями: сенат, синод, дума, церковь, царь". Тем самым "представители христианской власти, руководители, наставники, одобряемые и поощряемые церковными служителями", разрушают в людях "последние остатки веры и нравственности, совершая величайшие преступления: ложь, предательство, всякого рода мучительство", вплоть до бесконечных убийств. Все это осуществляется власть предержащими для того, чтобы "самим пожить еще немножко в том развращении, в котором вы живёте и которое вам кажется благом" (43).

В рамках ярого антивластного настроя Л. Толстой ни на йоту не пересмотрел своего отношения к церкви. Комментируя в своём дневнике посещение епископом Тульским Парфением (Левицким) Ясной Поляны в 1909 г., писатель приходит к выводу, что архиерей, "очевидно, желал бы обратить меня, если не обратить, то уничтожить, уменьшить мое, по их — зловредное влияние на веру в церковь". Особенно неприятным в этой связи Л. Толстой называет просьбу епископа "дать ему знать, когда я буду умирать". "Как бы не придумали они чего-нибудь такого, чтобы уверить людей, что я «покаялся» перед смертью", — пишет он. Вслед за этим он фиксирует своё нежелание возвращаться к церкви и причащаться перед смертью, ибо для "меня всякое такое внешнее действие, как причастие, было бы отречением от души, от добра, от учения Христа, от Бога". Резюмируя сказанное, Л. Толстой завещает похоронить его "без так называемого богослужения, а зарыть тело в землю" (44).

Наверное, последовавшая вскоре смерть писателя стала облегчением для властей. Но и она, естественно, не изменила отношения к нему самого Николая II. После ухода Л. Толстого из жизни, С. Толстая обратилась к правителю с просьбой приобрести Ясную Поляну в государственную собственность: «Передать его колыбель и могилу под охрану государства составляет горячее наше желание. Я сочла последним к его памяти долгом сохранить неприкосновенным в руках русского государства его материальное и духовное богатство».

В письме речь шла и о рукописях, которые вдова писателя желала оставить "в России и для России", безвозмездно предоставляя их "на вечное хранение в одно из русских государственных или научных хранилищ". 10 мая 1911 г. она "взялась передать письмо" к государю (45), но тот нашёл покупку имения графа Толстого правительством "недопустимой" (46).

Внешне причиной неудовлетворения просьбы С. Толстой вновь проявился Святейший Синод. Обер-прокурор Владимир Саблер заявил, что "увековечение на казенный счет памяти Толстого будет понято как желание упрочить в народном сознании его учение", а это недопустимо "ввиду Определения Святейшего Синода об отпадении его от православной церкви".

Правда, со стороны Николая II Софье Андреевне была пожалована пенсия "из средств государственного казначейства в размере 10 000 рублей в год", в связи с чем вдова писателя отправила министру финансов Владимиру Коковцову письмо "с благодарностью государю" (47).

Весьма симптоматично, что после прихода к власти большевиков В. И. Ленин подписал в 1918 г. постановление правительства о возложении на местный Совет государственной обязанности по охране имения "Ясная Поляна" со всеми "историческими воспоминаниями", связанными с ним (48).

Получается, что Л. Толстой оказался для коммунистов «своим»?

ЛЕВ ТОЛСТОЙ — РЕВОЛЮЦИОНЕР?

В целом в произведениях и взглядах великого писателя Ленин видел "кричащие противоречия". Считая его гениальным художником, оставившим "не только несравненные картины русской жизни, но и первоклассные произведения мировой литературы", социальную значимость писателя Ленин видел в присутствии в нём сильного и искреннего протеста "против общественной лжи и фальши"; трезвого реализма; срывания "всяческих масок"; беспощадной критики "капиталистической эксплуатации"; разоблачения "правительственных насилий"; комедии "суда и государственного управления" (49).

Л. Толстой "с огромной силой и искренностью бичевал господствующие классы, с великой наглядностью" демонстрировал "внутреннюю ложь всех тех учреждений, при помощи которых держится современное общество": церковь, суд, буржуазную науку (50).

С другой стороны, писал Ленин, Л. Толстой — это "истасканный, истеричный хлюпик, называемый русским интеллигентом", проповедовавший одну из "самых гнусных вещей, какие только есть на свете" — религию, желавший "поставить на место попов по казенной должности — попов по нравственному убеждению". По мнению Ленина, это было важнейшим внутренним противоречием писателя, так как, отражая "накипевшую ненависть, созревшее стремление к лучшему, желание избавиться от прошлого", он параллельно проявлял "незрелость мечтательности, политической невоспитанности, революционной мягкотелости" (49).

В свою очередь Георгий Плеханов отмечал, что для общественного развития "нравственная проповедь" Л. Толстого имела отрицательное значение. Причину этого он видел в "метафизическом идеализме" писателя, приведшем его к убеждению, что единственный способ решения российских проблем — обращение "угнетателей на путь истины". Л. Толстой считал возможным "нравственно исправить угнетателей, побудив их отказаться от повторения дурных поступков", но, по словам Г. Плеханова, "ему в голову не приходило спросить себя, не обусловливается ли власть истязующего над истязуемым и казнящего над казнимым какими-нибудь общественными отношениями, для устранения которых можно и должно было бы воспользоваться насилием" (51).

Признаем, оба марксиста подходили к творчеству Л. Толстого с позиции его вклада в развитие революционного движения в России. Но разве революция всегда предполагает насильственный слом государственного строя и физическое устранение политических противников? Разве не с таким подходом Л. Толстой боролся значительную часть своей творческой жизни? Разве не в искоренении такого взгляда на вещи (причем на фоне констатации жестокости властвующих и задавленности рабочих масс) он видел предназначение религии!?

Основным лейтмотивом учения Л. Толстого был призыв к любви человека к человечеству и природе посредством духовного-нравственного формата веры. А раз так, нельзя ли назвать его революционером человеческого духа? Ведь он фактически стремился привнести новые ощущения во взаимоотношения человека с Богом! Неслучайно Максим Горький, которого принято считать "пролетарским" писателем, писал о Толстом: "Мысль, которая, заметно, чаще других точит его сердце, — мысль о Боге" (52).

Однако для Ленина неприятие и отторжение Л. Толстым царской власти имели гораздо большее значение, чем его религиозные воззрения. Как подчеркивал нарком просвещения Александр Луначарский, Л. Толстой призывал к упразднению частной собственности и церкви, ставшей "утверждением господства правящего класса" (53).

Так что нет ничего странного в том, что упомянутым выше постановлением правительства Ясная поляна была передана в пожизненное пользование Софьи Андреевны. На следующий год Народный комиссариат просвещения выдал дочери Л. Толстого — Александре Львовне — Охранную грамоту, объявлявшую усадьбу и её имущество "национальным достоянием" (48).

В 1920 г. Ленин подписал Декрет о национализации Дома Л. Толстого в Москве. Спустя год Ясная Поляна стала "национальной собственностью РСФСР" (54). А. Толстая организовала здесь культурно-просветительный центр, при поддержке советской власти открыла школу. Однако, как она пишет в своих воспоминаниях, вскоре коммунисты стали требовать "марксистского освещения Толстого при даче объяснений в толстовских музеях"; усилилась "антирелигиозная пропаганда, детей священников выгоняли из школ" (55).

Могло ли быть по-другому в условиях известного отношения советской власти к религии? В частности, А. Луначарский, называя Л. Толстого "большим союзником" коммунистов в борьбе с "церковным строем", подчеркивал расхождение с ним "в его глубоко религиозных воззрениях": "Мы — атеисты, — он верил в бога, как в духа, как в правду, как в любовь, которая, по его мнению, лежит в основе всего мира и самого существования человеческого сознания" (56).

Комментарии, как говорится, излишни. Разве человек, верующий в Бога, как в правду, мог стать полностью "своим" для большевиков?

К слову, в этом контексте судьба Л. Толстого имеет немалое сходство с судьбой выдающегося азербайджанского просветителя Мирзы Фатали Ахундова. В том смысле, что значительный пласт их политико-религиозных воззрений не только был отвергнут властными структурами, но и остался непонятым простым народом.

ДВЕ РОДСТВЕННЫЕ ДУШИ

Автор уже обращался к образу М. Ф. Ахундова, обретшего весьма спорную славу ниспровергателя догматов Ислама. Выступая против догматического подхода к положениям Ислама со стороны чиновников от религии, азербайджанский просветитель в большей степени подвергал критике ритуальные наслоения, преподносимые духовенством как основы веры.

Немалую часть критики М. Ф. Ахундов направлял и в адрес светских властей, способных "только к различным насилиям" против народа, подвергая его "страшным истязаниям и мучениям". При этом мыслитель фиксировал, что в случае вкушения "сладости свободы" и осознания "прав человечества", народ никогда "не согласился бы на подобное позорное рабство", устремившись к наукам и приближаясь к прогрессу. Но "данный путь неосуществим", пока "существует ненавистная твоя религия".

Заключительный аккорд действительно можно трактовать как антиисламскую позицию Мирзы Фатали. Но только в случае выдергивания этой цитаты из контекста. Насколько представляется, М. Ф. Ахундов имел в виду не собственно религию, а привнесенные в неё искусственные сложности.

Негодуя на лишение людей духовной свободы, он отмечает, что "духовенство заставляет нас исполнять всякое глупое свое требование под видом религиозных треб", сопряженное с немалым ущербом "для нашего кармана и здоровья". А "мы не смеем пикнуть против его воли, опасаясь адской муки, будучи с малолетства напуганы им этою будущею инквизициею".

Вместе с тем, по его словам, только в случае вникания в сущность религии с помощью наук в народе произойдет понимание, "что такое она, какая в ней необходимость и в какой форме она должна быть". При ином развитии событий на фоне "бесчисленных различных разветвлений" нравственность будет "совершенно забыта чрез них" (57).

Как видим, пути Л. Толстого и М. Ф. Ахундова имели много общего? Ратуя за счастье народа, они были отвергнуты духовенством и остались непонятыми простым людом — в немалой степени из-за неприятия их взглядов власть предержащими? Граф Л. Толстой был отлучен от церкви, а погребению М. Ф. Ахундова на мусульманском кладбище чинились препятствия. Наверняка, кто-то может сказать о своего рода трагедии двух великих людей, оказавшихся неуслышанными при жизни. Но насколько верной является такая оценка, если сказанное ими остаётся современным и своевременным даже спустя сто лет?

В свете же затронутой исламской составляющей в творчестве М. Ф Ахундова отметим, что тема Ислама занимала особое место и в размышлениях Л. Толстого.

Л. ТОЛСТОЙ О ЕДИНСТВЕ МИРОВЫХ РЕЛИГИЙ

Врач семьи Толстого, писатель и переводчик Душан Маковицкий отмечает, что мыслитель уважительно относился к мусульманству и ставил его, какое оно есть, гораздо выше церковного учения. "Магомет, — говорил Л. Толстой, — постоянно приводит Евангелие. Христа не признает богом и себя не выдает за бога. У магометан нет бога, кроме бога, и Магомет пророк его. Нет никаких догматов, никаких таинств. Что лучше: православие или магометанство? Для меня ясно, что магометанство лучше", и оно "мне очень помогло" (58).

Неподдельный интерес писателя к Исламу, а также его многочисленные положительные высказывания о мусульманстве подвели многих ко мнению чуть ли не о принятии им Ислама. Однако, как просматривается из записей и откровений мыслителя, при всем уважении к исламской духовности, его основной идеей было единение человечества вне зависимости от национальности и вероисповедания.

Татьяна Архангельская, долгое время исследовавшая наследие Л. Толстого и проработавшая ведущим научным сотрудником дома-музея писателя в Ясной Поляне, пишет, что писатель часто получал труды со всех концов России и из других стран, в том числе об исламе. В частности, работа А. А. Девлет-Кильдеева "Магомет как пророк" имеет дарственную надпись от 1899 г.: "Глубокоуважаемому Великому Просветителю Графу Льву Николаевичу Толстому от его почитателя мусульманина башкирца Арслан Али Султанова". В 1910 г. в Ясную Поляну регулярно поступал двухнедельный научно-литературный и общественный журнал "Мусульманин", издаваемый в Париже. В №19 этого издания был опубликован ответ Л. Толстого на прозвучавший в его адрес вопрос от татарского писателя Мирсаяфа Крымбаева: "Можно ли, придерживаясь религии Магомета, дойти до счастливой совершенной жизни?" (с выражением сомнения в жизнеспособности Ислама) (59).

В этом письме Л. Толстой фиксирует наличие единой для всех религий основы: "любовь к богу, т. е. к высшему совершенству, и к ближнему". Вместе с тем он указывает на присущие всем религиозным учениям ложные толкования, добавляемые "к основной религиозной истине" их последователями. По его словам, аналогичное "совершилось и совершается" в мусульманстве, и задачей людей является освобождение учений от всего, что скрывает его истинную сущность.

Л. Толстой подчеркивает, что желающий служить прогрессу человечества должен "не отрицать огулом" религию, а наоборот, осознав глубокие основы её постараться очистить их от "наростов". Благо в мусульманстве "мертвых внешних форм" гораздо меньше, "чем во всех других больших религиях". Непосредственно в Коране "можно найти много верного и глубокого" (60).

В понимании великого писателя "строгое магометанство со своим основным догматом единого Бога" появилось в противовес искаженному христианству, выродившемуся "в идолопоклонство и многобожие" (3).

В письме Верховному муфтию Египта Мухаммаду Абдо, которого он считал "просвещенным человеком", Л. Толстой называет его человеком "одной со мной веры". Признавая факт наличия разных вероисповеданий, писатель утверждает существование лишь одной истинной веры, которая состоит "в признании Бога и Его закона, в любви к ближнему" и осуществлении по отношении к другим желаемого для себя. Именно поэтому "все истинно религиозные принципы" являются идентичными для евреев, буддистов, христиан и мусульман. Но "чем более религии преисполняются догматов, предписаний, чудес, суеверий, тем более они разъединяют людей", порождая "недружелюбие". Идеальная же цель человечества — общее единение — достижима лишь при простоте религии и ее очищении от наслоений (61).

Проживавшему в Семипалатинске педагогу, автору несколько статей о писателе в мусульманских журналах Рахматулле Елькибаеву, которого он называет любезным братом, Л. Толстой озвучивает свое мнение о том, что истинная религия — одна, а "часть её проявляется во всех исповеданиях". Значительное же соединение этих частей в данной "истинной религии", вкупе с ее уяснением, позволит человечеству прогрессировать. В этом свете "всем любящим истину" важно стараться "отыскивать не различия в религиях и их недостатки, а их единство и достоинства". Именно это, по словам Л. Толстого, он и пытается осуществлять в отношении "всех религий", в том числе "хорошо мне известного ислама" (62).

Истины общей для всех людей религии нашего времени, пишет Л. Толстой, понятны и близки сердцу каждого. Поэтому для родителей, правителей и наставников, "вместо отживших и нелепых учений о троицах, богородицах, искуплениях, улетающих на небо буддах и Магометах, в которые они сами часто не верят", лучше внушать детям и взрослым простые, ясные истины этой единой религии. Ее метафизическая сущность заключается в наличии в человеке духа Божьего, а практическое правило — поступай по отношению к другим таким образом, как тебе хотелось бы, чтоб поступали с тобой (3).

В январе 1910 года, отвечая самарскому мулле Фатиху Муртазину, впоследствии редактору и издателю журнала "Икътисад", писатель называет мусульман "совершенно правыми" в непризнании ими "бога в трех лицах". Пророков Мухаммада и Иисуса, аналогично Будде, Конфуцию и многим другим, он считает такими же людьми, "как и все остальные". Их отличие он видит исключительно в более верном исполнении воли Всевышнего. Наряду с этим он считает "ошибочными" утверждения о том, что Коран является словом бога, переданным "через ангела Гавриила Магомеду" (63).

Несмотря на это, взгляды Л. Толстого находили поддержку и в мусульманской среде. По словам одного из биографов писателя Павла Бирюкова, индийский мусульманин Абдуллах Аль-Мамун Сухраварди, отвечая на запрос о его отношении к мыслителю, называет себя учеником Л. Толстого, так как является поборником "мира и непротивления". "Это может казаться парадоксальным, — пишет Сухраварди. — Но парадокс исчезает, если читать Коран, как читает и истолковывает Толстой Библию — в свете Правды и Разумения". Здесь П. Бирюков восклицает: "Как трогательно это единение душ между столь разнородными по внешнему облику лицами. И как утешительно, что существует между людьми эта внутренняя однородность" (64).

В письме к татарскому мусульманину Асфандияру Воинову Л. Толстой признает радостным для него "согласие" приверженцев Ислама с "главными пунктами" его учения, "выраженными в ответе Синоду". "Я очень дорожу духовным общением с магометанами", — заключает писатель.

Согласно приводящему этот текст татарскому исследователю Азату Ахунову, растущая популярность Л. Толстого среди мусульман вызывала обеспокоенность властей, и дело дискредитации писателя в глазах мусульманской общественности было поручено казанскому миссионеру Якову Коблову (65). Вскоре появилось его заключение о сложности определения, "насколько подлинна эта переписка, распространенная в Казани в литографированном виде, хотя и за подписью Льва Толстого" (66).

Уникальность Л. Толстого проявилась в том, что он пропустил религиозное учение ислама, как и христианства, через свой внутренний мир. Именно этот нюанс, насколько представляется, стал основополагающим для стыковки в его мировидении мусульманской религии с идеями "истинного христианства" — как базиса для идеального общества, объединенного общим мировоззрением. Согласимся, звучит утопично, но писатель пытался найти своим взглядам и практическое применение — как в своей собственной жизни, так и посредством советов людям, обращавшимся к нему с вопросами.

В качестве примера можно привести его переписку с православной женщиной, которая была замужем за мусульманином, чьи оба сына исповедовали православие, но хотели перейти в магометанство. Речь идёт о супруге подполковника русской армии, топографа Ибрагима Векилова (будущего генерал-майора, начальника военно-топографического отдела Генерального штаба Национальной армии Азербайджанской Демократической Республики) Елене Ефимовне Векиловой.

Но прежде, чем перейти к тексту письма и ответу мыслителя, целесообразно предоставить небольшую зарисовку о семье Векиловых.

ЛЕВ ТОЛСТОЙ И СЕМЬЯ ИБРАГИМА ВЕКИЛОВА

В 1866 г. потерявший отца 12-летний Ибрагим Векилов благодаря поддержке известного в Тифлисе богослова и просветителя Мирзы Гусейна Гаибзаде был зачислен на подготовительные курсы под личную опеку директора Мамлеева, согласившегося обучить мальчика русскому языку. По окончании средней школы Ибрагим быт направлен в Петербургское военно-топографическое училище. В 1879 г. в чине прапорщика он приступил к службе в располагавшемся в Тифлисе штабе Кавказского военного округа. Он возглавлял работу по уточнению государственной границы России с Ираном; под его руководством создавались карты ряда районов Кавказа и Крыма (67).

Однако в личной жизни ему пришлось столкнуться с большими сложностями. Несмотря на заслуги перед царской властью, ему отказали в разрешении вступить в официальный брак с полюбившейся русской по национальности девушкой — Еленой Ермоловой, дочерью мелкого чиновника. Основанием был тогдашний закон Российской империи о допустимости заключения брака только между единоверцами, что исключало женитьбу мусульманина на христианке. Выходом из ситуации было отречение от своей религии, что было неприемлемым и для Ибрагима, и для Елены, родители которой грозили ей отлучением от семьи в случае перехода в мусульманскую веру (67).

В надежде изменить ситуацию И. Векилов обращается с письмом об узаконивании брака к уже известному нам К. Победоносцеву, обер-прокурору Святейшего Синода, но в ответ ему рекомендуют даже не мечтать о женитьбе на русской: "Мы отберем у вас детей, у вас нет прав на отцовство над ними" (68).

В 1883 г. И. Векилов включен в состав русско-персидской комиссии, занимавшейся уточнением границы от Каспийского моря до Афганистан, и на следующий год он увозит Елену в Туркестан. Там у них рождаются двое сыновей, но узаконить брак они не могут вплоть до 1891 г. В этом году подполковника И. Векилова по российско-османскому соглашению командируют в Стамбул для создания топографических карт Карской области и военной карты Босфора. Здесь он обращается за помощью к болгарскому православному священнику Георгию Мисарову, не только обвенчавшему Векилова и Ермолову в церкви, но и предоставившему супружеской чете подтверждающий документ.

В 1894 г. после возвращения в Россию И. Векилов возобновил ходатайство об официальном признании их брака, подав прошение на имя царя Александра III. Государь, с учетом заслуг И. Векилова, позволил, в виде исключения, «не в пример прочим», узаконить брак. Но при этом оговаривалось, что рожденные дети должны быть крещены и воспитаны в православной вере (67).

Через 10 лет, однако, общественно-политическая ситуация в Российской империи вынудила царские власти издать указ, несколько расширивший права "лиц, принадлежащих к инославным и иноверным исповеданиям" (70). А в 1905 г. было принято Положение Российского Комитета министров "Об укреплении начал веротерпимости", запрещавшее преследование людей за переход из православной веры "в другое христианское исповедание или вероучение". Они признавались принадлежащими к избранному ими "вероисповеданию или вероучению" (71).

Примечательно, что, по словам тогдашнего председателя Комитета министров, будущего российского премьера Сергея Витте, при обсуждении вопросов о веротерпимости К. Победоносцев, столкнувшись с мнением митрополита Антония, идущим "вразрез с идеей о полицейско-православной церкви", которую он двадцать пять лет "культивировал в качестве обер-прокурора Святейшего Синода", перестал посещать заседания Комитета (72).

Как бы то ни было, Положение от 1905 г. реально ослабило вожжи в конфессиональной среде России, что позволило сыновьям и дочери И. Векилова поставить вопрос о принятии ими мусульманства. По словам Л. Векиловой, в семье главенствовали искренние отношения, поэтому "нравственные раздумья и сомнения детей не могли не волновать родителей". Но влияние отца, окружение мусульманских друзей и родственников, желание стать среди них «своими» склоняли чашу весов в сторону Ислама. И все трое, уже взрослые люди, как бы им и не хотелось огорчать мать, просили ее разрешить им принять мусульманство. Дедушка Ибрагим был рад этому, хотя к православию относился терпимо, а бабушка Елена была "не в силах принять какое-либо решение". Будучи воспитанной в строгих нормах христианства, она "решила переложить ответственность за решение этого вопроса на плечи Льва Николаевича Толстого", направив ему в 1909 г. письмо (69).

Обращаясь к Л. Толстому, она писала, что сыновья Векиловых (один — студент Технического института в Петербурге, второй — юнкер Алексеевского военного училища в Москве) просят ее разрешения "перейти в веру отца". Причиной их решения она обрисовала не "материальный расчет", а лишь стремление "прийти на помощь" азербайджанскому народу, "слиться" с которым им "мешает религия". Хотя в свете последних государственных указов это не возбраняется, ее, как мать, беспокоили "гонения на инородцев, которые у нас существуют". Изложив эти мысли, Елена Ефимовна попросила совета писателя (67).

В ответном письме Л. Толстой, одобрив желание сыновей Векиловых "содействовать просвещению" азербайджанцев, подчеркнул невозможность с его стороны "судить о том, насколько при этом нужен переход в магометанство". В то же время, говоря о предпочтении ими Ислама православию, в особенности по "благородным мотивам", он заявил о своем сочувствии "такому переходу". "Для меня, ставящего выше всего христианские идеалы и христианское учение в его истинном смысле, — констатирует писатель, — не может быть никакого сомнения в том, что магометанство по своим внешним формам стоит несравненно выше церковного православия". Поэтому, если человек находится перед выбором, "для всякого разумного человека не может быть сомнения" в предпочтении мусульманства, признающего догмат "Единого Бога и его пророка", вместо "сложного и непонятного богословия — троицы, искупления, таинств, богородицы, святых и их изображений". Исламу стоит лишь "откинуть все неестественное, внешнее в своем вероучении", поместив в основу "религиозно-нравственное учение Магомета", чтобы естественно слиться с базовыми принципами "всех больших религий и в особенности с христианским учением" (73).

После получения этого ответа все дети Ибрагима и Елены Векиловых с благословения родителей приняли Ислам и поменяли имена: Борис стал Фарисом, Глеб — Галибом, а Татьяна — Рейхан.

Как видим, Л. Толстой пытался реализовывать собственные взгляды на практике, и это проявлялось в его внимательном отношении к письмам людей. Отвечал он практически всем, независимо от их положения в обществе, национальности или вероисповедания. Причем очень подробно, как и Елене Векиловой. Великая Личность! Глыба! Посвятившая свою жизнь человечеству. В прямом смысле слова.

РЕВОЛЮЦИОНЕР ДУХА

Наверное, для многих Лев Николаевич навсегда останется исключительно великим писателем. Но даже беглый взгляд на его жизнедеятельность свидетельствует о разносторонности этого выдающегося мыслителя, философа, социолога, историка и просто блестящего гражданина своего Отечества. Всё это лишний раз подтверждает: патриотизм, любовь к Родине, корням, земле проявляется далеко не посредством громких заявлений о свободе и независимости, а делами. В лице Л. Толстого они воплотились как посредством его прямых действий, так и благодаря литературно-художественной и публицистической стезе.

Блестящий ум, поразительная работоспособность, высочайший интеллект, кругозор, знание языков, интерес к культуре народов мира — все было пущено для того, чтобы помочь людям обрести счастье. Это показатель не просто широты души и высочайшей нравственной планки писателя, но и служения Истине. Той, что вела и ведет людей к свету и дарит надежду на будущее.

Поэтому невозможно согласиться с русским философом Николаем Бердяевым, считавшим Л. Толстого ответственным за "за революцию русскую", так как "много сделал для разрушения России". По его словам, Л. Толстой — "настоящий отравитель колодцев жизни", а его учение — "яд, разлагающий всякую творческую энергию" и "обратная сторона бунта против божественного миропорядка" (74).

Однако наш герой — скорее, революционер духа, революционер сознания. Не разрушительного, а наоборот, созидательного. Ибо путь к этому великий человек определил через религию. "Человек есть слабое, несчастное животное до тех пор, пока в душе его не горит свет Бога, — писал он. — Когда же свет этот загорается (а зажигается он только в душе, просвещенной религией), человек становится могущественнейшим существом мира. И это не может быть иначе, потому что действует тогда в нем уже не его сила, а сила Божья. Так вот что такое религия и в чем ее сущность" (3).

Как интересно высказался на этот счет известный российский кинорежиссер Андрей Кончаловский, Л. Толстой "искал Бога и нашёл его. Нашёл в своей душе" (75). И отсюда убеждение: писатель оказался победителем. Не только себя. Не только стандартности, обыденности и шаблонности, но и своей эпохи. Посему он — непревзойденный, а его вклад в религиозное мышление человечества — неимоверный. Неподъемный.

Как сказал М. Горький, если бы Лев Николаевич "был рыбой, то плавал бы, конечно, только в океане, никогда не заплывая во внутренние моря, а особенно — в пресные воды рек (52). П. Бирюков же сравнивает его с зеркалом, в котором "собираются лучи умственного и нравственного развития нашего века, и как из оптического фокуса он бросает яркий свет на жаждущее этого света человечество" (76).

Мы же от себя добавим, что Л. Толстой был аналитиком человеческой души. В его стремлении к Истине единственным средством были добро и любовь. Именно поэтому он актуален для любого времени, вне зависимости от общественно-экономический формации на дворе. И в этом его уникальность!

ПРИМЕЧАНИЯ: e-minbar